«Мною некому любоваться. Похороны будут совсем скромными, и я ничего не имею против прикрывающей гроб крышки, — язвительно думала Дикси, стараясь разжечь злость. — А уж сколько будет роз! Наконец-то они придутся кстати». Дикси даже удалось засмеяться, вспомнив прячущегося за огромным букетом Курта Санси. «Здорово, что я не забыла упомянуть о непременном отсутствии портрета на собственном надгробии… Ну разве не забавно? До дрожи, до мурашек на спине. Почему ужасное так любит компанию пошлого или идиотски смешного? Наверно, оно торопится спрятать за их широкую неопрятную спину что-то по-настоящему ценное… Как Гамлет, философствующий над черепом Йорика…»
Почти успокоившись, Дикси села за резное бюро Клавдии и, чувствуя себя героиней из пьесы Шиллера — в пожелтевших кружевах и высохшем флердоранже, — обмакнула перо в фарфоровую чернильницу. Ее ни на секунду не удивило, что чернила оказались свежими, а гусиное перо — неизбежный реквизит к историческому спектаклю — хорошо очиненным.
«Я не оставляю портретов, неотправленных писем. Этот листок — единственное, что я хочу подарить тебе», — писала Дикси.
«Я люблю тебя, Микки. Со всей силой, данной мне в этой жизни. Наверно, эта боль и восторг, это пьяное слепое безумие и невероятно зоркая острота чувств, которые я узнала с тобой, и есть любовь. Моя Большая любовь.
Не уверена, что она осталась бы такой, сделай ты тогда в Москве лишь один шаг ко мне. Мы жили бы весело и, наверное, счастливо. Но счастье испаряет чувство, как тепло — аромат духов. Под житейским, мирным, уютным благополучием мы похоронили бы нашу избранную любовь, Микки. Надеюсь, ты понял это первый и поэтому оттолкнул меня.
Теперь я хочу «сыграть красиво», гордо уйти, разбив твое сердце. Ох, как мечтаю я о кровоточащем, истерзанном сердце, о рыдающей обо мне скрипке!..
Ты — большой мастер, Микки… Я хотела написать «мой». Я хотела бы твердить «мой» изо дня в день, за годом год — вечно, всегда, — мой Микки, мой, мой… Но ведь так не бывает. Так просто не может быть…»
Письмо не получалось, Дикси хотелось плакать, кричать, звать на помощь. Пусть придут, утешат, отговорят… Но лишь колебалось пламя свечей от дуновения нежных, едва касающихся этой жизни звуков — скрипка звала и молила о чем-то…
С портрета мудро и печально смотрела юная Клавдия.
«Прости, — обращалась к ней Дикси. — Твоим домом будет владеть другая, более счастливая. Русская женщина Наташа — добросердечная, голосистая и тоже голубоглазая. Она сумеет сделать память Майкла обо мне вполне переносимой, как боевое ранение, с которым можно жить, иногда хвастаясь им, а порой пропуская от тоски горькую чарочку… Пусть ему живется долго, а печаль будет светлой, мучительно звонкой, какой умеет быть его скрипка».
…Подхватив шлейф левой рукой и взяв подсвечник в правую, она вышла в темный коридор, оставив в комнате Клавдии поющую скрипку. Знакомый путь — совсем недавно они летели здесь вдвоем, обезумевшие от счастья, — к воле, к небу, к распахнутой для них Вселенной…
Под босыми ногами мягкие ковры, грубые дорожки и вот — холодные каменные плиты. Музыка уже едва слышна. Дикси останавливается, чтобы забрать с собой последние, исчезающие звуки… Прислушивается, затаив дыхание… Вот они — молящие, живые — летят вслед. Нет, музыка впереди, манит, указывает путь…
Похолодев от волнения и страха, она двинулась за скрипкой, как ночной мотылек к огню костра. Все ближе, ближе… Дверь в башенный колодец открыта, ступни обжигает ледяной металл, кружево цепляется за ржавые болты, горячий воск свечей стекает на помертвевшие пальцы. Подобрав подол, она устремляется вверх, почти незрячая, почти неживая, с замершей, холодеющей кровью, представляя лишь то, как взметнется в ночной черноте белое облако фаты, следующее за ее последним полетом…
В висках бьется, пульсирует музыка — она заполняет собой все… Белая фигура под звездным куполом кажется огромной. Светлый человек склоняется к Дикси, отбросив скрипку, подхватывает ее на руки… И снова она слышит, как невероятно близко колотится его сердце…
Придя в себя от счастливого умопомрачения, называемого обмороком, Дикси смеялась и плакала. Лила слезы ручьями за всю бесслезную жизнь, за все, чем она обманула и наградила ее. Промокла белая рубашка Майкла, носовые платки, край одеяла, в которое он завернул Дикси, — а слезы не унимались. Видимо, растаял огромный айсберг.
— Не уходи! — вцепилась она в отрывающееся тело. — Это невероятно — теплый, живой, мой Микки!
Он осторожно освободился от тонких рук и, прильнув к мокрой щеке, тихо прошептал:
— Подожди, я сейчас, девочка.
Затем исчез, и сквозь не унимающиеся слезы Дикси оглядела его комнату. Догорающая свеча и листы на столе. Ноты? Нет. Кажется, Майкл писал письмо.
Он вернулся со скрипкой и сел возле нее на кровать.
— Я оставил свою верную подружку на башне и чувствовал себя бессильным. Потрогай — она такая хрупкая.
Дикси осторожно прикоснулась к деревянному тельцу, поразившись его невесомости. Значит, в этом чреве рождаются бесплотные и могучие звуки. Слезы застучали по дереву гулкой дробью.
— Вот слушай, дорогая! — Он протянул руку, и скрипка сама прильнула к плечу, став частью его существа.
Весенней свежестью обрушился на Дикси поющий, щебечущий, ликующий голос. Будто кто-то сыпал и сыпал гроздья влажной душистой сирени, заполняя ими комнату. Слезы Дикси высохли, глаза сияли. Точно так же светилось лицо Михаила.